Творцы русской идеи

Глава четырнадцатая. На границе поэзии и науки (Флоренский)

Павел Александрович Флоренский (1882—1937) был человеком великих дарований и уникальной трагической судьбы. Выдающийся математик, философ, богослов, искусствовед, прозаик, инженер, лингвист, государственный мыслитель — «русский Леонардо да Винчи» — он безвинно погиб в сталинском застенке.

Флоренский родился близ местечка Евлах Елизаветполь-ской губернии (ныне Азербайджан) в семье инженера-путейца, строившего Закавказскую железную дорогу. Мать происходила из древнего армянского рода Сатаровых.

Мальчик рос в обстановке религиозного индифферентизма, позитивистского пренебрежения к традиции, к духовным устоям жизни. Флоренский подробно рассказывает об этом в своих воспоминаниях, посвященных детству, — «Детям моим. Воспоминания прошлых дней» (написанных в 1916— 1924 годах и изданных в наши дни), — замечательных во многих отношениях. Желающему углубить свое понимание наследия Флоренского знание их обязательно. Прежде всего это гармоничная проза. Писалась она в то время, когда господствовали формалистические вихри, когда модой считалось коверкать и засорять язык. Флоренский придерживается классических образцов. У него можно учиться стилю. И философской глубине.

Воспоминания почти лишены внешних аксессуаров и частностей, внимание автора сосредоточено на внутреннем мире ребенка. Знать этот мир необычайно важно, ибо в раннем возрасте формируются мировоззрение, характер и творческие потенции человека. Взрослый — родом из детства. Ребенку трудно о себе рассказать: даже детскому психологу не всегда понятен язык малышей. Писатель — посредник между ребенком и психологом. Писателя и ребенка объединяет эстетическое отношение к миру. Взрослому ближе научный взгляд: он видит пространство, наполненное вещами, которые едины в силу таких-то и таких-то признаков и в то же время чужды друг другу. Для ребенка, отмечает Флоренский, характерно преобладание вещей над пространством. Каждый предмет как бы замкнут в себе, причем разобщенность предметов преодолевается изнутри, их единство не мотивировано общими признаками.

Способность ощутить «немотивированное единство» — важнейшее качество первооткрывателя, творца. Когда «мотивы» будут найдены, открытие свершится. Любой творческий процесс эстетичен по своей природе. Ребенок, открывая для себя мир, как бы заново творит его. Поэтому так важно не засушить творческие потенции, заложенные в той или иной степени в каждом ребенке, дать им возможность проявить себя. «Секрет гениальности — в сохранении детства, детской конституции на всю жизнь. Эта-то конституция и дает гению объективное восприятие мира...»1

Пристальное, как в микроскоп, рассмотрение сугубо индивидуальных, интимных движений детской души оказывается важным для понимания того, как сложилась мощная творческая натура ученого и писателя Флоренского. Его религиозно-философские убеждения вышли не из философских книг, которые он читал мало и всегда неохотно, а из детских наблюдений. С детства он привык видеть «корни вещей». Ребенком его волновала «сдержанная мощь природных форм, когда за явным предвкушается беспредельно больше сокровенное. В упругости форм я улавливал... жизнь, которая могла бы проявиться, но сдерживает себя и лишь дрожит полнотою. Упругий стебель водяного растения, упругие лепестки белых лилий, упругие темно-синие бубенцы полевых гиацинтов, упругие капли росы, собравшиеся на волосистых листьях манжеток, упругие выпуклости раковин, упругая шея джейрана и карабахской лошади и бесчисленное множество других, гибких и вместе исполненных внутренней силы форм волновали меня до щекотания в сердце именно как откровение самой творческой мощи природы»2.

Юный Флоренский, а затем и Флоренский-мыслитель смотрел не вдаль, а вглубь. «В строении моего восприятия план представляется внутренне далеким, а поперечный разрез — близким; единовременность говорит и склонна распасться на отдельные группы предметов, последовательно обозреваемые, тогда как последовательность — это мой способ мышления, причем она воспринимается как единовременная. Четвертая координата — времени — стала настолько живой, что время утратило свой характер дурной бесконечности, сделалось уютным и замкнутым, приблизилось к вечности. Я привык видеть корни вещей. Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его — стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали»3.

Отсюда интерес к взаимосвязи внутреннего и внешнего, уверенность, что первое всегда просвечивает во втором. «...Всю свою жизнь я думал только об одной проблеме, о проблеме символа.

Умственный взор направлялся в разные стороны; много разных предметов прошло предо мною. Однако не я проходил пред ними, ибо искал одного, всегда одного, и внутрен-но занят был одним, всегда одним. Я искал того явления, где ткань организации наиболее проработана формующими ее силами, где проницаемость плоти мира наибольшая, где тоньше кожа вещей и где яснее просвечивает чрез нее духовное единство... Никогда я не собирался созерцать это духовное единство вне и независимо от его явления. Кантов-ская разобщенность ноуменов и феноменов, даже и тогда, когда я еще не подозревал, что существует хотя бы один из перечисленных тут четырех терминов: "кантовская", "разобщенность", "ноуменов" и "феноменов", — она отвергалась всегда всем моим существом. Напротив, я всегда был в этом смысле платоником...»4 Флоренскому претил позитивизм, но в равной степени для него была неприемлема и отвлеченная метафизика. «Я хотел видеть душу, но я хотел видеть ее воплощенной. Если это покажется кому материализмом, то я согласен на такую кличку. Но это не материализм, а потребность в конкретном или символизм»5.

Отец Флоренского сказал как-то своему сыну-гимназисту, что его (сына) сила «не в исследовании частного и не в мышлении общего, а там, где они сочетаются, на границе общего и частного, отвлеченного и конкретного. Может быть, при этом отец сказал еще — "на границе поэзии и науки", но последнего я твердо не припоминаю»6. А мы запомним эту характеристику: она ключ к философии Флоренского. Запомним и признание Флоренского в любви к Гёте: «Он был моей умственной пищей. Рассудочно я мало его понимал, но определенно чувствовал — это и есть то самое, что сродни мне. А то, к чему я стремился, — было гётевским первоявлением, но, вероятно, в еще более онтологической плоскости, по Платону»7.

Гётевский прафеномен как платоновская идея — типическое явление природы, понятое как проявление духовной сущности бытия — вот краеугольный камень мировоззрения Флоренского. С детства он присматривается ко всему необычайному, усматривая в «особенном» (так называется один из разделов его воспоминаний) сигналы иного мира. «...Там, где спокойный ход жизни нарушен, где разрывается ткань обычной причинности, там виделись мне залоги духовности бытия, — пожалуй, бессмертия, в котором, впрочем, я был всегда уверен настолько прочно, что оно меня даже мало занимало, как не стало занимать и впоследствии и подразумевалось само собою»8. Ребенка волновали сказки, фокусы, все, что отличалось от обычного вида вещей. И в обычном он видел необычное. Тень, зеркальное отражение представлялись ему двойником, видением иного мира. Зеркальный двойник повторяет человека, но не притворяется ли он пассивным отражением человека? В глубине физического мира лежит тайна. В любую минуту тайна может встать во весь рост и отбросить личину физического.

«Иной мир в моем глубочайшем самоощущении всегда соприкасался со мною как подлинная и не внушающая ни малейшего сомнения действительность. Это ощущение касалось не только стихийных недр природы и всей ее жизни, духовного облика растений, скал и животных, но и человеческих душ...»9

Таковы были предпосылки того кризиса научного мировоззрения, который довелось пережить Флоренскому еще в гимназические годы. (Описано в главе «Обвал» книги воспоминаний.) Флоренский хорошо помнил время («жаркий полдень») и место («на склоне горы по ту сторону Куры»), когда вдруг ему стало ясно, что «все научное мировоззрение — труха и условность, не имеющая никакого отношения к истине»10. Воспоминания на этом обрываются. Но мы знаем из других источников, что поиски истины продолжались и завершились обнаружением простого факта, что истина в нас самих, в нашей жизни. «Истина всегда дана была людям, и Она не есть плод научения какой-нибудь книги, не рациональное, а нечто гораздо более глубокое построение, внутри нас живущее, то, чем мы живем, дышим, питаемся»11.

Окончив в 1904 году математический факультет Московского университета (диплом 1-й степени), Флоренский поступает в духовную академию, где затем остается преподавателем истории философии. Показателен выбор тем для двух пробных лекций, которые надлежало прочитать, чтобы получить право преподавания. Одна из них посвящена Канту, другая — Платону.

Теперь уже он прекрасно осведомлен о «кантовской разобщенности ноуменов и феноменов», не принимает ее, хотя видит в Канте «Коперника философии»12. В дальнейшем он не изменит своего отношения к Канту. В заметках, относящихся к 1918 году, он писал: «Нет системы более уклончиво скользкой, более "лицемерной", более "лукавой", нежели философия Канта: всякое положение ее, всякий термин ее, всякий ход мысли есть ни да, ни нет. Вся она соткана из противоречий — не из антиномий, не из мужественных совместных да и нет, в остроте своей утверждаемых, а из загадочных улыбок и двусмысленных пролезаний между да и нет. Ни один термин ее не дает чистого тона, но все — завывание. Кантовская система есть воистину система гениальная — гениальнейшее, что было, есть и будет... по части лукавства. Кант — великий лукавец. Его феномены — явления, в которых ничего не является, его умопостигаемые ноумены — которые именно умом-то и не постигаются и вообще никак не постижимы; его вещи в себе, которые именно оказываются отнюдь не в себе и не вещами, а лишь в разуме и понятиями, к тому же ложными, предельными понятиями, то есть особыми способами рассмотрения чувственного; его чистые интуиции — пространство и время, которые именно чистыми не могут быть созерцаемы; законченные их бесконечности в эстетике устанавливающие их интуитивность и расплывающиеся в беспредельном ряду последовательных распространений; в диалектике — при опровержении метафизической идеи мира; его априорные элементы разума, которые постигаются только апостериори, анализом действительного опыта; его свобода во всем действительном лишь сковывающая железной необходимостью и так далее, и так далее — все эти скользкие движения между "да" и "нет" делали бы лукавейшего из философов неуязвимым, и мы, вероятно, так и не узнали бы об истинном смысле его системы, если бы не вынужден он был высказаться в единственном месте недвусмысленно — в термине автономии... Пафос самоопределения явно направлен против реальности, против того, что заставляет определиться. Но истинная реальность — в отношении которой только и может быть речь о самоопределении — одна: это реализованный смысл или осмысленная реальность, это воплощенный Логос, это культ... Но Кант, до мозга костей протестант, не знал культа в его собственном смысле (ибо, конечно, у протестантов, поскольку они действительно верны своим стремлениям, — не культ, а так, одни разговоры, и — не метафизическое выхож-дение из своей замкнутости к иным премирным реальностям, а лишь щекотание и возбуждение своей субъективности...)»13. По Флоренскому, главная задача кантовской философии состоит не в ответе на вопрос, как возможно познание, на самом деле вся его система говорит о другом — как невозможен культ. Поэтому Флоренский не приемлет Канта, видит в нем «"Столп Злобы Богопротивныя", на котором почивает антирелигиозная мысль нашего времени»14.

С 1911 года Флоренский — духовное лицо, сначала дьякон, затем священник; священником он оставался до конца своих дней: после революции и в заточении. Занятия богословием приводят его к защите магистерской диссертации в 1914 году на тему «О духовной истине», в переработанном виде она появляется в свет под названием «Столп и утверждение истины».

Это удивительная книга — глубокая по мысли, красивая по языку. Форма традиционна (письма к другу), но не для философской литературы. Изящным слогом, порой лирическим, автор трактует открывшиеся ему проблемы метафизические. Вот характерный отрывок:

«Солнце закатывалось, закатилось. День кончился: на деревьях вороны стаями собирались уложиться на ночевку. Небо переливало перламутром — расцвеченное красным, желтым, — словно затканное множеством слоистых облачков. А края их были нежно-фиолетовые, аметистовые. На огненном поле пылающего неба четко виднелись верхи колоколен сос'едних сел... Небо блекло и выцветало, как уста умирающей. Небо умирало, и с ним умирала надежда на лучшее будущее. Меркли и выцветали, как ланиты умирающей, все благие порывы и ожидания. С края небосвода, едва-едва, ветром доносилась тоскливая частушка:

Последний раз, последний час, последнее свиданьицо. Мы скоро не увидим вас, и близко расставаньицо.

Толстая, непроницаемая, черная туча прикрыла небо и тяжелою завесою нависла над горизонтом. Потемняло. Оставалась только неширокая полоска аквамаринового, после-закатного неба, упиравшаяся в землю тоненьким золотым ободком. Полоска сужалась и бледнела. Наконец, тяжелый, точно срезанный край плотной тучи прихлопнул этот последний просвет, ...как крышкою гроба.

И с гневом топнул я ногою: "Неужели же тебе не стыдно, несчастное животное, ныть о своей судьбе? Неужели ты не можешь отрешиться от субъективности? Неужели ты не можешь забыть о себе? Неужели, — о, позор! — неужели не поймешь, что надо же отдаться объективному? Объективное, вне тебя стоящее, выше тебя стоящее — неужели же оно не увлечет тебя?"»15 И в той же книге свыше тысячи ученых примечаний, свидетельствующих о безграничной образованности автора, о безупречном владении древними языками, естествознанием, математикой, философией, богословием.

Систематического изложения философских проблем в «Столпе...» нет. Впоследствии Флоренский резко выскажется против систематизации философских идей. Повторяя Ва-кенродера, он сравнит «системоверие» с суеверием и выскажется в пользу последнего. Но Флоренский — великий диалектик («истина есть антиномия»), и как таковой, выдвинув тезис, он обязан был признать и наличие антитезиса — прямо противоположного положения. Отрицая системность, он должен был прийти к ней. В XXVII разделе «Столпа...», озаглавленном «Эстетизм и религия», Флоренский, сравнивая свои воззрения с позицией К. Леонтьева, набрасывает не только систематическое, но и схематическое их изображение. Перед нами две окружности; для Леонтьева все сущее, вся плоскость круга — сфера эстетики. «Для К. Н. Леонтьева "эстетичность" есть самый общий признак; но для автора этой книги он — самый глубокий»16. На схеме, изображающей взгляды Флоренского, эстетика занимает центр круга, далее следуют сферы этики, биологии, физики и «дурная бесконечность». Эстетика — центр вселенной Флоренского: любой творческий акт эстетичен, повторим сказанное выше, художественная деятельность пронизывает все другие виды деятельности — теоретическую, практическую, литургическую. (Под последней понимается не только церковная служба, но и утверждение в жизни абсолютных ценностей.) Если вспомнить три «Критики» Канта, то придется признать, что Флоренскому они служили не только для опровержения.

Флоренский, правда, твердо убежден в том, что Кант — всего лишь трамплин для прыжка в царство истины: он начинает там, где остановился кенигсбергский мудрец. Кант задает вопрос, как возможна истина, и не идет дальше констатации факта, что истина существует благодаря разуму. Флоренский отвечает на вопрос о природе разума. Это «вид связи бытия»17.

Истина обретает онтологический смысл. Истина — жизнь, данная людям, это не знание о бытии, а истинное бытие. Аналогично и понимание любви. Он толкует ее «не в смысле субъективно-психологическом, а в смысле объективно-метафизическом»18. Истинная любовь есть выход из эмпирического бытия и переход в новую действительность.

Новая действительность России была далека от идеалов Флоренского. Семнадцатый год принес две революции — одна страшнее другой. Летом этого года М. В. Нестеров пишет свое знаменитое полотно «Философы» — двойной портрет — Флоренского и его друга С. Булгакова, предвидение судьбы обоих. Булгаков — на заднем плане в тяжелом черном пальто, будто собравшийся в дальнюю дорогу, взор устремлен вдаль, вынужденная эмиграция станет его уделом; перед ним — Флоренский в белом подряснике, как в могильном саване, глаза закрыты, как бы в предчувствии мученической кончины. «То было художественное ясновидение двух образов русского апокалипсиса, по сю и по ту сторону земного бытия, первый образ в борьбе и смятении (а в душе моей относилось именно к судьбе моего друга), другой же к победному свершению, которое ныне созерцаем...»19 

Страницы:  <<  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  >> 

 

ЛЮБОЕ КОММЕРЧЕСКОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МАТЕРИАЛОВ САЙТА БЕЗ РАЗРЕШЕНИЯ ПРАВООБЛАДАТЕЛЯ ЗАПРЕЩЕНО © 2012