Кант

Глава третья. Самокритика разума

азум существовал всегда, только не всегда в разумной форме.
К. Маркс

Шли годы. Голос Канта в печати умолк надолго. После диссертации «О форме и принципах...» кроме двух заметок по поводу «Филантропина» философ напечатал лишь рецензию на книгу Москати о различии в строении тела людей и животных и уведомление о лекциях на 1775 год («различных человеческих расах»). Молчание длилось одиннадцать лет.

«Почему Вы молчите, — спрашивал Канта вступивший с ним в переписку Лафатер, — почему пишут те, кто на это не способен, а не Вы, отлично владеющий пером? Почему Вы молчите? В это время — это новое время — Вы не даете о себе знать. Спите? Кант, я не хочу Вас хвалить, но скажите мне, почему Вы молчите? Или лучше: скажите, что Вы заговорите» (80, с. 117). Упоминая о «новом времени», Лафатер имел в виду «Бурю и натиск» — движение, охватившее в те годы интеллектуальную Германию.

Немецкая литература оживилась. Уже в середине века на ее горизонте появилась многообещающая фигура Готхольда Эфраима Лессинга, которому суждено было формировать умонастроения и вкусы. Он создавал новую драматургию, его голос уверенно звучал и в литературной критике. Лес-синг сотрудничал в журнале «Письма о новейшей немецкой литературе». Известность получило семнадцатое «письмо», посвященное Шекспиру. Великий драматург был и на своей родине не то чтобы забыт, но все же не в почете, а на континенте его просто не знали. Вольтер назвал его «дикарем». Лессинг же поставил Шекспира выше Расина и Корнеля, увидел именно в нем подлинного наследника античной трагедии. Лессинг призывал родную литературу учиться у Шекспира. Почва для «Бури и натиска» была подготовлена.

Движение оказалось неоднородным и противоречивым: бунтарство сочеталось с политической индифферентностью и консерватизмом, симпатии к народу — с крайним индивидуализмом, критическое отношение к религии — с благочестивой экзальтацией. Но всех объединял интерес к человеку, к его уникальному духовному миру. Внезапно обнаружились таинственные глубины внутренней жизни индивида. Это открытие воспринимали как более значительное, чем открытие Америки. У всех на уме и на устах было одно: освобождение личности.

«Буря», правда, бушевала исключительно в литературных берегах, «натиск» не выходил за пределы книг и журналов. Среди вождей движения мы находим питомца Канта Герде-ра, теперь уже маститого литератора. Покинув Кёнигсберг, он переехал в Ригу, чтобы занять там пост пастора и преподавателя церковной школы. Когда появились его первые литературно-критические работы, принесшие ему известность, Кант поздравил своего ученика. Ответ на письмо пришел через полгода. Вежливый, теплый, обстоятельный. Ученик писал, что он избрал иной путь, чем учитель; академической деятельности он предпочел стезю священника, которая, как ему казалось, приведет к непосредственному соприкосновению с народом, с простыми людьми; ради них, собственно, существует философия. В Риге Гердер пробыл недолго, затем совершил путешествие в Париж, а вернувшись в Германию, занял пост советника консистории в Бюкебурге. Пять проведенных здесь лет (1771—1776) были периодом напряженных творческих исканий и метаний. Помимо своих служебных дел, Гердер занимается философией истории, увлечен Шекспиром, открывает для образованного мира народное творчество, усердно штудирует Библию. Он выпускает книгу «Древнейший документ человеческого рода», где Священное Писание рассматривается как боговдохновенное произведение. Гаман, разделявший религиозные увлечения Гердера, показал книгу Канту. Философ неодобрительно отозвался о стремлении Гердера выдать библейский текст за высшую истину. Отзыв, к счастью, не вышел за пределы частной переписки и автору остался неизвестен. Кроме Гердера и Гамана, к религиозно настроенному крылу «Бури и натиска» примыкали писатель Лафатер и молодой философ Фридрих Якоби.

Другой вождь «бурных гениев», Гёте, не разделяет благочестивых устремлений своего друга и наставника Гердера. Он богохульствует, слагает бунтарские стихи. «Не знаю ничего более жалкого, чем вы, боги! Вас почитать? За что?» Эти слова заимствованы из гётевского «Прометея», стихотворения, ставшего своего рода поэтическим манифестом «левого» крыла «Бури и натиска». Среди радикальных «штюрмеров» мы находим бывшего ученика Канта Ленца, будущих кантианцев Клингера и Бюргера. Сам Кант, в какой-то мере стоявший у колыбели движения, теперь, когда «литературная революция» разразилась, не уделяет ей особого внимания. Он снова уходит вперед, готовит революцию философскую.

А за океаном в это время вспыхивает политическая революция: на английское владычество в Америке обрушилась такая буря, такой натиск, что впервые в истории нового времени рухнули колониальные устои. В июле 1776 года американские владения Великобритании объявили себя независимым государством. Борьба шла под лозунгами, воодушевлявшими немецких «штюрмеров», — свобода народу, свобода человеку. Кант читает газеты, его симпатии на стороне генерала Вашингтона и его соратников.

Однажды в разговоре на улице (было это, по-видимому, еще до войны за независимость) Кант высказал свое отношение к назревавшему в Северной Америке конфликту. Один из присутствовавших заявил, что он как англичанин чувствует себя оскорбленным и вызывает Канта на дуэль. Философ хотя и носил шпагу, но не владел ею; его оружие — мысль и слово, он продолжал говорить, отстаивая свою позицию, и делал это с такой убедительностью, что противник в конце концов признал свою неправоту и протянул руку в знак примирения. Так Кант познакомился с Грином.

Вот выразительная фрагментарная запись тех времен: «В современной истории Англии из-за угнетения Америки всемирногражданская идея отбрасывается далеко назад. Они хотят, чтобы те были подданными подданных и несли на себе тяготы других. Дело не в хорошем правительстве, а в самом способе правления» (81, т. 15, ч. 2, с. 630). Обратите внимание на последнюю фразу: в дальнейшем она войдет в ряд произведений Канта, развернется в целую теорию государственного устройства. Но пока это сказано мимоходом; философ бьется над трудом по теории познания. Бьется как рыба об лед.

Когда один из учеников Канта, очутившись в Гёттингене, заявил в кругу тамошних профессоров, что в письменном столе его учителя лежит труд, над которым господам философам «придется попотеть», раздался смех: от этого дилетанта в философии ждать нечего. (Среди присутствовавших был профессор Федер, с его именем мы еще встретимся.)

В письменном столе Канта накапливались черновики. Книги по-прежнему не было. В письмах к Герцу он перестал о ней упоминать.

Кант нервничал. В 1775 году он снова переменил квартиру. На этот раз его изводил соседский петух, горланивший под окнами. Философ предлагал любые деньги, чтобы петуха прирезали, но хозяин не хотел с ним расставаться. Как может птица мешать человеку, к тому же прослывшему мудрецом? Сосед не желал потакать профессорской блажи. Пришлось Канту расстаться с домом Кантера.

Переезд не потребовал особых хлопот. Имущества было немного: «чернильница, перо и нож, бумага, рукописи, книги, домашние туфли, сапоги, шуба, шапка, ночные штаны, салфетки, скатерть, полотенце, тарелки, миски, ножи и вилки, солонка, рюмки и стаканы, бутылка вина, табак, трубка, чайник, чай, сахар, щетка» (119, т. 1, с. 250). Таков реестр немудреного скарба философа, собственноручно им составленный перед отбытием в новое жилище. На новом месте (Оксенмаркт) ему живется спокойнее. Но книги все еще нет.

Во главе прусского министерства, ведавшего делами образования, стоял в те годы барон Цедлиц — копия своего монарха, маленький просвещенный деспот. Своим подчиненным он внушал уважение к философии; студент должен усвоить, полагал министр, что после окончания курса наук ему придется быть врачом, судьей, адвокатом и так далее лишь несколько часов в сутки, а человеком — целый день.

Вот почему наряду со специальными знаниями высшая школа должна давать солидную философскую подготовку; важно, чтобы это была подлинная мудрость, а не пустые словопрения и ухищрения. Министр был поклонником философии Канта.

Что означает подобная приверженность к определенному строю мыслей для человека, наделенного властью? В декабре 1775 года последовал «королевский приказ» о постановке преподавания в Кёнигсбергском университете. «Хотя Мы и не хотим господствовать над индивидуальными мнениями, но Мы считаем необходимым воспрепятствовать распространению некоторых общественно бесполезных» (120, с. 89). От имени короля Цедлиц запретил преподавание крузианст-ва как философии устаревшей и никчемной, доценту Вейма-ну (любимцу Болотова и врагу Канта) пришлось покинуть университет. Канту в «королевском приказе» выказывалось особое доверие и почтение. В отношении кёнигсбергского профессора философии у министра были свои планы.

Однажды летним утром 1777 года в аудитории, где Кант читал лекции, появился незнакомый человек. Для студента он был стар, на начальство непохож; низкий рост, густая борода. Он вызвал сначала шутливые, затем насмешливые замечания, вокруг него поднялся шум, свистки и крики. Незнакомец оставался невозмутим, молча уселся на пустое место. Появился Кант, и началась лекция. В перерыве незнакомец направился к кафедре, и снова раздался шум, который, однако, моментально смолк: профессор заключил пришельца в свои объятия. Это был Моисей Мендельсон.

Кант искренне обрадовался встрече с человеком, с которым можно на равных говорить о философии. Он пригласил Мендельсона домой, был смущен скромностью своего угощения, но для гостя, как и для хозяина, главный интерес представляла беседа. Мендельсон приехал в Восточную Пруссию по каким-то личным делам. К профессору Канту, между прочим, его привело поручение министра Цедлица. Речь шла о замещении кафедры в Галле. После смерти Вольфа ее занимал его выдающийся последователь Майер, теперь он умер, и Цедлиц спрашивал о возможном преемнике. Кант назвал одного из своих учеников. У министра были, однако, свои планы.

В феврале 1778 года профессор Кант получил от нею личное послание. Цедлиц сообщал, что, находясь на расстоянии 800 миль, он слушает лекции Канта по физической географии: перед ним студенческий конспект, который он внимательно штудирует. Через неделю Цедлиц пожаловался на качество записей, студент небрежен: после Камчатки у него речь идет о пригородах Астрахани, есть ошибка и в описании фауны Явы. Кант не обратил внимания на замечания министра (в обоих случаях виноват был автор не записей, а лекций, обе ошибки остались без исправления и вошли в изданный текст); внимание Канта приковало другое: второе письмо начиналось и кончалось предложением занять вакантное место в Галле с первоначальным окладом в 600 талеров.

Кант отказался. (За два года до этого он отклонил приглашение в Митаву, где только что возник университет и ему готовы были положить оклад в 800 талеров.) Через месяц Цедлиц повторил предложение. На этот раз он посулил 800 талеров (оклад Канта в то время составлял 236 талеров, увеличение было более чем трехкратным!). Далее министр пообещал философу титул придворного советника. И последнее (для Канта, может быть, самое главное): он красочно описал духовную атмосферу Галлеского университета, где собраны лучшие академические силы — математики, физики, химики, медики, богословы. «Посмотрите, какие люди! Центр ученой Германии! И климат лучше, чем на Балтийском море. Человек, подобный Вам, должен согласиться с тем, что его долг распространять светоч общеполезных знаний среди возможно более широкого круга, он должен выбрать себе такое место, где его таланты найдут наилучшее применение, где он принесет больше пользы... Обучающиеся в Галле 1000—1200 студентов хотят увидеть в Вас своего наставника, и я не могу им в этом отказать» (80, с. 268—269).

Кант стоял на своем. Ему не нужны были ни бешеные деньги, ни слава, ни придворные чины. Конечно, Кёнигсберг по сравнению с Галле захолустье. Восточная Пруссия — задворки Европы. Но здесь он дома, здесь вырос, здесь все привычно, а привычка — вторая натура. Любая перемена в образе жизни его пугает. Что касается общей пользы, то ради нее он бьется над задуманным трудом. Переезд в чужой город может только повредить работе. Тридцать лет назад он сказал о себе, что выбрал путь. Тогда это были громкие слова. Теперь он их не произносит, но поступает в соответствии с ними. Распутье кончилось, путь действительно выбран, и отклонения невозможны. «Критика чистого разума» должна быть написана!

И Кант в конце концов написал ее. Весной и летом 1780 года. Большие куски были давно готовы, поэтому все удалось завершить в течение пяти месяцев. Труд размером в 55 авторских листов лежал перед ним (заново была написана первая четверть). Он знал слабости книги — главным образом стилистические, но переписывать ее сил уже не было, к тому же ему не терпелось вынести свое детище на суд общественности.

А тут еще сам объявился издатель. Иоганн Фридрих Харт-кнох, бывший студент Канта, затем служащий у Кантера, основал самостоятельное книготорговое дело в Риге. В сентябре 1780 года он услышал от Гамана, что Кант закончил «Критику». Харткнох уверял философа: лучшего издателя вам не найти, все будет сделано быстрее и с большим вкусом, чем у других, у вас будут самые благоприятные возможности для распространения книги во всех уголках Германии. Кант передал ему рукопись. Собственной типографии у Харткноха не было, «Критика чистого разума» печаталась в Галле. Первоначально Кант хотел посвятить ее Ламберту, проявившему столь живой интерес к его теоретическим исканиям. Но того уже два года как не было в живых. В марте 1781 года Кант написал посвящение министру Цедлицу. В мае книга увидела свет.

* * *

Читатель, открывший первую страницу «Критики чистого разума», наталкивается на эпиграф из Френсиса Бэкона. Это обширная выдержка из предисловия к «Великому Восстановлению Наук»: «О себе самом мы молчим, но в отношении предмета, о котором идет речь, мы хотим, чтобы люди считали его не мнением, а делом и были уверены в том, что здесь закладываются основания не для какой-либо" секты или теории, а пользы и достоинства человеческого... Наконец, чтобы они прониклись доброй надеждой и не представляли в своем уме и воображении наше восстановление чем-то бесконечным и превышающим силы смертных, тогда как на самом деле оно есть законный конец и предел бесконечного блуждания».

Вы еще не начали читать книгу, а слова великого преобразователя философии настраивают вас на определенный лад. В свое время Бэкон выступил с критикой схоластического разума и житейского рассудка, с требованием отбросить мертвые догмы и укоренившиеся предрассудки, проверять в опыте все положения, претендующие на истинность («Истина — дочь Времени, а не Авторитета»). Кант видел себя продолжателем этого начинания. Не Платона, не Аристотеля, не почитаемого Руссо или Юма, а именно материалиста и эмпирика Бэкона взял Кант в качестве путеводной звезды, призванной осветить первые шаги за порогом того умственного лабиринта, куда он увлекал читателя.

«...Законный конец и предел бесконечного блуждания». Бэкон искренне верил, что своим трудом он создаст систему науки и решит ее основные теоретико-познавательные проблемы. Он умер, не завершив начатого дела. А истекшие полтора века показали, насколько дерзкой была попытка положить предел «блужданиям разума». Предполагаемый конец обернулся началом.

Думал ли Кант, что на его долю выпало решение задачи, поставленной Бэконом? Через двадцать лет он напишет статью «Конец всего сущего», где лишь иронически улыбнется над любой человеческой претензией положить предел чему-либо беспредельному. Впрочем, за ответом не нужно ходить далеко. Читатель, перевернувший следующую страницу «Критики...», начинает понимать, что дело обстоит сложнее, чем простое «да» или «нет». На долю человеческого разума, пишет Кант, выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят его возможности. В такое затруднение разум попадает не по своей вине. Он начинает с основоположений, выведенных из опыта, но, поднимаясь к вершинам познания, вскоре замечает, что перед ним возникают все новые и новые вопросы, ответ наторые он не может дать. И разум вынужден прибегнуть к новым основоположениям, которые хотя и кажутся очевидными, но выходят за пределы опыта. И тут его подстерегают противоречия, которые свидетельствуют о том, что где-то в самой основе скрыты ошибки, обнаружить которые опытным путем невозможно.

Так начинается предисловие. Кант видит свою задачу в том, чтобы преодолеть две мировоззренческие позиции, два вида одностороннего и, следовательно, ложного подхода к проблеме познания — догматизм и скептицизм. Одновременно это преодоление Вольфа. Ибо Вольфу принадлежало разделение всех философских направлений на скептиков и догматиков. Первые пребывают в сомнении относительно природы вещей, вторые на этот счет придерживаются четкого («догматического») взгляда. (Догматизм Вольф разделял на дуализм и монизм в зависимости от того, два или один вид вещей признается в качестве реально сущего; монисты распадаются на материалистов и идеалистов, а последние на плюралистов, признающих множество идеальных существ, и эгоистов, ограничивающихся собственной персоной.)

Кант предлагает третий путь — единственно здравый, по его мнению, — путь критики. Причем речь идет не о критике каких-либо книг или философских систем, а о критике самого разума, взятого в чистом виде, то есть независимо от какого бы то ни было опыта. Кант намерен изучить инструмент познания, прежде чем пустить его в дело. (Хочет научиться плавать, не залезая в воду — иронизировал по этому поводу Гегель и был прав: отвлечься совсем от процесса познания Канту, разумеется, не удалось.)

Созрел ли разум для самокритики? Кант не сомневается в своевременности своего начинания. Философия, говорит он, не филодоксия, любовь к мудрости — не любовь к мнениям. Пора подрезать корни ложным учениям — всем видам догматизма и скептицизма. А для этого необходима кропотливая работа критики. «Если правительства считают полезным вмешиваться в деятельность ученых, то их мудрой заботливости о науке и обществе более соответствовало бы способствовать свободе такой критики, единственно благодаря которой можно поставить на прочную основу деятельность разума, а не поддерживать смехотворный деспотизм школ, которые громко кричат о нарушении общественной безопасности, когда кто-то разрывает их хитросплетения, между тем как публика их никогда не замечала и потому не может ощущать их утрату» (17, т. 3, В XXXV). Труд Канта положил начало знаменательной традиции в европейском духовном развитии. Суть ее состоит в том, что каждый дальнейший шаг вперед рассматривается как переосмысление накопленного теоретического богатства, которое бережно хранится, но не превращается в фетиш.

Познакомимся теперь с некоторыми исходными идеями «Критики чистого разума». Всякое знание, по Канту, начинается с опыта, но не ограничивается им. Часть наших знаний порождается самой познавательной способностью, носит, по выражению Канта, априорный (доопытный) характер. Эмпирическое знание единично, а потому случайно: априорное — всеобще и необходимо.

(Априоризм Канта отличается от идеалистического учения о врожденных идеях. Во-первых, тем, что, по Канту, доопытны только формы знания, содержание целиком поступает из опыта. Во-вторых, сами доопытные формы не являются врожденными, а имеют свою историю. Реальный смысл кантовского априоризма состоит в том, что индивид, приступающий к познанию, располагает определенными, сложившимися до него формами познания. Наука обладает ими тем более. Если посмотреть на знание с точки зрения его изначального происхождения, то весь его объем в конечном итоге взят из все расширяющегося опыта человечества. Другое дело, что наряду с непосредственным опытом есть опыт косвенный, усвоенный. Так сегодня мы смотрим на проблему, поставленную Кантом.)

Далее Кант устанавливает различие между аналитическими и синтетическими суждениями. Первые носят поясняющий характер, а вторые расширяют наши знания. Суждение «все тела протяженны» аналитично, так как понятие тела уже включает в себя свойство протяженности. Суждение «вчера шел дождь» синтетично, так как понятие прошедшего дня не связано с дождливой погодой.

Все опытные, эмпирические суждения синтетичны. Это очевидно. Но вот вопрос: как возможны априорные (доопытные) синтетические суждения? Это главный вопрос «Критики чистого разума». В том, что они существуют, Кант не сомневается, иначе научные знания не были бы обязательными для всех. По его глубокому убеждению, все математические суждения априорны и синтетичны. Проблема состоит в том, чтобы объяснить их происхождение. Это относится и к естествознанию. Естественные науки существуют и развиваются, дают новое, обязательное для всех знание. Каким образом?

Что касается философии (или, как Кант ее называл, метафизики), то о своей области знания мыслитель судит осторожно. Надо еще проверить, является ли она наукой, дает ли она новое знание, опирается ли она на всеобщие, обязательные для всех принципы.

В результате главный вопрос «Критики...» — как возможно чистое, внеопытное знание — распадается на три. Как возможна математика? Как возможно естествознание? Как возможна метафизика в качестве науки? Отсюда три раздела основной части «Критики чистого разума» — трансцендентальная эстетика, аналитика, диалектика. (Второй и третий разделы вместе образуют трансцендентальную логику.)

Трансцендентальной Кант называет свою философию потому, что она изучает переход (transcendo — переходить, переступать) в систему знаний, точнее — конструирование нашей познавательной способностью условий опыта. Трансцендентальное Кант противопоставляет трансцендентному, которое остается за пределами возможного опыта, по ту сторону познания. Тут мы подошли к важной проблеме кантовского учения, которую он ставит на первых же страницах.. Речь идет о том, что опытные данные, поступающие извне, не дают нам адекватного знания об окружающем нас мире. Априорные формы обеспечивают всеобщность знания, но не делают его копией вещи. То, чем вещь является для нас (феномен), и то, что она представляет сама по себе (ноумен), имеет принципиальное различие. В диссертации 1770 года Кант утверждал, что ноумены постигаются непосредственно умом, теперь он считает их недоступными никакому познанию, трансцендентными. Разделение мира на доступные знанию «явления» и непознаваемые, «вещи сами по себе» (или «вещи в себе», как по традиции переводят у нас кантовский термин *) — тенденция агностицизма.

* В русских литературных текстах начала и середины ХТХ века встречается оборот «в себе» в тех случаях, когда теперь мы говорим «по себе». Еще в 1860 году Ф. Достоевский пишет в «Записках из Мертвого дома»: «Если теперешняя каторжная работа и безынтересна и скучна для каторжного, то сама в себе, как работа, она разумна». Но в 1897 году мы находим у Л. Толстого: «Красота есть нечто существующее само по себе» (трактат «Что такое искусство?»). К концу века словосочетание «в себе» в аналогичных случаях стало архаизмом, «по себе» — нормой языка.В издании 1964 г. наряду с выражением «вещь в себе» встречается и «вещь сама по себе», хотя речь идет об одном и том же; а в предметном указателе они даны в одной и той же рубрике. (См. 17, т. 3, с. 689, прим. 23.)

Сам Кант себя агностиком не признал бы. Он боролся со скептиками, верил в прогресс знания. «Наблюдение и анализ явлений, — говорится в «Критике чистого разума», — проникают внутрь природы, и неизвестно, как далеко мы со временем продвинемся в этом» (17, т. 3, В 334). Границы опыта непрерывно расширяются. Но сколько бы ни увеличивались наши знания, эти границы не могут исчезнуть, как не может исчезнуть горизонт, сколько бы мы ни шли вперед.

Познание не знает предела. Верить в науку нужно, но переоценивать ее возможности не следует. Против необоснованных претензий науки, догматического предрассудка о ее всесилии (который в наши дни именуется «сциентизмом») и направлен реальный смысл учения Канта о вещах самих по себе. При неверном истолковании оно может сбить с толку, при правильном — открыть путь истины.

А что есть истина? Вопрос каверзный, но для философа неизбежный. Кант не уходит от него, хотя и медлит с ответом. Умение ставить разумные вопросы, несколько раздраженно рассуждает он, — необходимый признак ума. Если вопрос сам по себе лишен смысла, то кроме стыда для вопрошающего он имеет еще и тот недостаток, что побуждает к нелепому ответу и создает смешное зрелище: один доит козла, а другой подставляет решето.

Раздражение вызвано тем, что вопрос об истине мучает Канта, но он понимает невозможность однозначного ответа на этот вопрос. Можно, конечно, сказать, что истина есть соответствие знания предмету, и он неоднократно это говорит, но он знает, что слова эти представляют собой тавтологию. Правильно сформулированный вопрос об истине звучит следующим образом: как найти всеобщий критерий истины для всякого знания? Ответ Канта: всеобщий признак истины «не может быть дан».

Как же так? Наш философ вознамерился сокрушить скептицизм, а на поверку вышло лишь повторение скептических банальностей. Не будем, однако, спешить с оценками.

Кант закладывал фундамент (а иногда только расчищал место для фундамента) того высотного здания философии, которое именуется диалектикой. Диалектические антиномии (даже там, где о них непосредственно не идет речь) пронизывают текст кантовских произведений. Выдвинув некое положение, Кант видит его границы, их условность, чувствует потребность перейти их, чтобы связать «нечто с другим» (выражаясь языком Гегеля). Рядом с положением вырастает контрположение, своеобразный антитезис, без (см. чс.213), которого тезис неполон, непонятен, ошибочен. Сам Кант не всегда поднимается до синтеза, иногда у него просто не хватает для этого понятийного аппарата (и это не вина его, а беда — виновато время, которое обгонял мыслитель), но проблема поставлена, и современный читатель, умудренный последующим развитием диалектической мысли, при желании может совместить противоположности.

Противоречивость кантовских дефиниций вызвана, следовательно, противоречивостью предмета рассмотрения. Гердер мог еще упрекать Канта в непоследовательности, но уже Гёте уловил в его построениях нечто более значительное — «плутовскую иронию», с которой автор то убеждает читателя в чем-либо, то призывает подвергнуть сомнению свои положения.

Так обстоит дело и с проблемой истины. Кант отверг всеобщий ее критерий только относительно содержания знаний. Что касается их формы, такой критерий он знает: непротиворечивость рассуждений. Это весьма основательная поправка к отрицательному ответу на вопрос об истине, который разрушал построения догматиков. Теперь задача состоит в том, чтобы избежать скептических построений. Кант понимает, что запрет противоречия представляет собой «только негативный критерий истины» (17, т. 3, В 190), но, руководствуясь им, все же можно возвести прочные конструкции науки.

Мы сейчас знаем, что наука обладает и «позитивным» критерием истины, это практика. Гегель впервые ввел практику в теорию познания. Критицизм Канта подготовил этот шаг, показав, что в пределах «чистой» теории никакого иного критерия истины кроме негативного сформулировать нельзя. Практика — компас в руках ученого. Но критерий практики тоже неабсолютен. Практика подтвердила истинность неэвклидовой геометрии, но другая практика устанавливает истинность аксиом Эвклида. Истина — это процесс все более глубокого постижения мира, движение от незнания к знанию, от неполного знания к более полному, движение, которое не может прекратиться, ибо мир неисчерпаем. Гегель, впервые сформулировавший эту диалектическую идею, впал, однако, в противоречие с самим собой, вообразив, что возможно полное совпадение предмета и мысли — абсолютное знание. (Гипергностицизм столь же вреден, как и агностицизм!) Кант был осмотрительнее: его трансцендентная вещь «сама по себе» служит напоминанием, что предела познанию нет и быть не может.

И еще об одном обстоятельстве напоминает она: есть сферы, где наука бессильна. Такова, например, сфера поведения человека, его свободы или, точнее, произвола. Художественная литература до и после Канта показала, что человек поступает не только не «по науке», но подчас вопреки элементарной логике. А в «Критике чистого разума» мы читаем: «Никто не отважится судить о предметах с помощью только логики» (17, т. 3, В 85).

Все оговорки и уточнения служат у Канта благородной цели: очистить истину от фантомов, дабы уберечь ее искателей от разочарований. Страна познания, говорит философ, «представляет собой остров, самой природой заключенный в неизменные границы. Это царство истины (какое чудесное название!), окруженное обширным и бушующим океаном, этим средоточием иллюзий, где туманы и льды, готовые вот-вот растаять, кажутся новыми странами, и, постоянно обманывая пустыми надеждами мореплавателя, жаждущего открытий, втягивает его в авантюры, от которых он никогда уже не может отказаться, но которые он тем не менее никак не может довести до конца. Прежде чем отважиться выйти в это море, чтобы исследовать его по всем широтам и узнать, можно ли там что-нибудь найти, полезно еще раз взглянуть на карту страны, которую мы собираемся покинуть, и задать себе прежде всего вопрос, нельзя ли удовольствоваться тем, чем она располагает, удовольствоваться этим хотя бы в силу нужды, если нигде, кроме нее, нет почвы, на которой мы могли бы обосноваться; и еще нам нужно узнать, по какому праву владели мы этой страной и можем ли считать себя гарантированными от любых враждебных посягательств» (17, т. 3, В 294-295).

Итак, философ развернул перед нами карту страны познания (царства истины) и предлагает внимательно ее проштудировать. Вот магистральная дорога, ведущая в глубь территории — чувственное познание. Соответствующий раздел в книге — трансцендентальная эстетика. По Канту, существуют две априорные, доопытные формы чувственности — пространство и время. Пространство систематизирует внешние ощущения, время — внутренние. Бертран Рассел следующим образом поясняет мысль Канта: если вы носите синие очки, все представляется вам в синем свете: подобно этому человек, по Канту, смотрит на мир через особые, пространственные очки и видит все в пространственных отношениях.

Кант не отрицал эмпирической реальности пространства и времени. Он настаивал: «Учение об идеальности пространства и времени есть вместе с тем учение о совершенной реальности того и другого в отношении органов чувств». Кант никогда не отрекался от своей космогонической гипотезы, где в реальном пространстве идут реальные процессы образования и распада миров. Кант не принимал идею конца света, «когда времени больше не будет» В «Критике чистого разума» его занимает теоретико-познавательная проблема: откуда взялись наши представления о длительности и протяженности? Он уверен, что из опыта их нельзя извлечь, они априорны, а следовательно, всеобщи и необходимы. Только поэтому, говорит он, возможна наука о величинах — математика. Но априорное не означает врожденное. Как же возникли представления о времени и пространстве? Далее Кант пояснит: они созданы воображением. 

Страницы:  <<  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  >> 

 

ЛЮБОЕ КОММЕРЧЕСКОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МАТЕРИАЛОВ САЙТА БЕЗ РАЗРЕШЕНИЯ ПРАВООБЛАДАТЕЛЯ ЗАПРЕЩЕНО © 2012